Костер, к которому незнакомец привел Артема, был заметно ярче остальных, и находился далеко от центра платформы. — Когда-нибудь эта станция выгорит дотла, — подумал вслух Артем, уныло оглядывая зал. — Через четыреста двадцать дней, — спокойно сообщил ему его спутник. — Так что до тех пор тебе лучше покинуть ее. Я, во всяком случае, именно так и собираюсь сделать. — Откуда вы знаете? — пораженно спросил у него Артем, вспоминая мигом все слышанные рассказы о магах и экстрасенсах, и всматриваясь в его лицо, пытаясь увидеть на нем печать неземного знания. — Материнское сердце-вещун тревожно, — улыбаясь, ответил тот. — Все, теперь ты должен поспать, а потом мы с тобой познакомимся и поговорим.
С его последним словом на Артема вдруг опять навалилась чудовищная усталость, накопленная в противостоянии в туннеле перед Рижской, в ночных кошмарах, в последнем испытании его воли, и, не в силах сопротивляться больше, Артем опустился на кусок брезента, раскинутый у костра, подложил под голову свой рюкзак и провалился в долгий пустой сон без сновидений.
Глава 6
Потолок был так сильно закопчен, что ни следа уже не осталось от побелки, которой он некогда был покрыт. Артем тупо смотрел в него, не понимая, где же он находится. — Проснулся? — услышал он знакомый голос, и этот голос заставил рассыпавшуюся мозаику мыслей и событий выстроиться обратно в картину вчерашнего (вчерашнего ли?) дня. Все это казалось сейчас таким нереальным; непрозрачная, как туман, стена сна отделяла действительность от воспоминаний. Стоит заснуть и проснуться, как яркость пережитого стремительно меркнет, и вот, вспоминая, трудно уже отличить фантазии от подлинных происшествий. Они становятся такими же блеклыми, как сны, как мысли о будущем или возможном прошлом. — Добрый вечер, — приветствовал его мужчина, который нашел его. Он сидел по другую сторону костра, и Артем видел его сквозь пламя, и от этого его лицо приобретало вид загадочный и даже мистический. — Теперь, пожалуй, мы с тобой можем и представиться друг другу. У меня есть обычное имя, похожее на все те имена, которые окружают тебя в этой жизни. Оно слишком длинно и ничего обо мне не говорит. Но я — последнее воплощение Чингиз Хана, и поэтому можешь звать меня Хан. Это короче. — Чингиз Хана? — недоверчиво посмотрел Артем на своего собеседника, отчего-то больше всего удивляясь тому, что тот отрекомендовался именно последним воплощением, хотя в реинкарнацию он вообще-то не верил. — Друг мой! — оскорбленно возразил Хан, — не стоит с таким явным подозрением изучать разрез моих глаз и манеру поведения. С тех пор у меня было немало иных, более приличных воплощений. Но все же Чингиз Хан остается самой значительной вехой на моем пути, хотя как раз именно из этой жизни, к своему глубочайшему сожалению, я не помню ровным счетом ничего. — А почему Хан, а не Чингиз? — не сдавался Артем. — Хан ведь даже не фамилия, а род деятельности, если я правильно помню. — Навевает ненужные ассоциации, не говоря уже об Айтматове, — нехотя и непонятно пояснил тот, — и между прочим, я не считаю своим долгом давать отчет об истоках своего имени кому бы то ни было. Как зовут тебя? — Меня — Артем, и я не знаю, кем я был в прошлой жизни. Может, раньше мое имя тоже было позвучнее, — попытался оправдаться Артем. — Очень приятно, — сказал Хан, очевидно, вполне удовлетворенный и этим, — надеюсь, ты разделишь со мной мою скромную трапезу, — прибавил он, поднимаясь и вешая над костром битый железный чайник, вроде того, что был у них на ВДНХ в северном дозоре.
Артем суетливо поднялся, запустил руку в свой рюкзак и вытащил оттуда батон колбасы, прихваченной в путь еще с ВДНХ. Перочинным ножом он настругал несколько кусочков и разложил их на чистой тряпице, которая тоже лежала у него в рюкзаке. — Вот, — пододвинул он колбасу, — к чаю.
Чай у Хана был все тот же, их родной, с ВДНХ, Артем его сразу же узнал. Потягивая его из металлической эмалированной кружки, он молча вспоминал события прошедшего дня. Хозяин, очевидно, тоже думал о чем-то своем и не тревожил его пока.
Влияние безумия, хлещущего в мир из лопнувших труб, оказывалось разным для всех. И если Артем воспринимал его просто как шум, который глушил, не давал сосредоточиться, убивал мысли, но щадил сам разум, то Бурбон просто не выдержал такой мощной атаки и погиб. Того, что этот шум может убивать, Артем не ожидал, иначе он не согласился бы ступить и шагу в черный туннель между Проспектом Мира и Сухаревской. И на этот раз он подкрался незаметно, сначала притупляя чувства, — Артем теперь был уверен, что все обычные звуки были задавлены им, хотя его самого до поры нельзя было услышать, — потом замораживая поток мыслей, так что те загустевали, останавливались и покрывались инеем бессилия, и, наконец, нанося последний сокрушительный удар. И как он сразу не заметил, что Бурбон вдруг заговорил языком, который не смог бы воспроизвести, даже начитавшись апокалиптических пророчеств? И они продвигались все глубже, словно зачарованные, и было чудное такое опьянение, а вот чувства опасности не было, и он тщетно думал о какой-то ерунде, о том, что нельзя замолкать, что надо говорить, но попытаться осознать, что же с ними происходит, в голову отчего-то не приходило, что-то мешало…
Все происшедшее хотелось выкинуть из сознания, забыть, оно было таким непонятным и недоступным для понимания, ведь за все годы, прожитые на ВДНХ, о подобном приходилось только разве слышать, и проще было продолжать верить, что такое не может происходить в этом мире, что ему в нем просто нет места. Артем потряс головой и снова огляделся по сторонам.
На станции было все так же сумрачно. Ему подумалось, что здесь никогда не бывает светло, может стать только темнее, если закончится запас топлива для костра, завезенного сюда, наверное, какими-нибудь караванами. Часы над входом в туннели давным-давно погасли, на этой станции не было руководства, некому было заботиться о них, и Артем подумал, что Хан сказал ему «добрый вечер», хотя по его расчетам должно было быть утро или полдень. — Разве сейчас вечер? — недоуменно спросил у Хана Артем. — У меня — вечер, — задумчиво ответил тот. — Что вы имеете ввиду? — не понял Артем. — Видишь ли, Артем, ты, видимо, родом со станции, где часы исправны и все с благоговением смотрят на них, сверяя время на своих наручных часах с теми красными цифрами над входом в туннели. У вас — время одно на всех, как и свет. Здесь — все наоборот: никому нет дела до других. Никому не нужно обеспечивать светом всех, кого сюда занесло. Подойди к людям и предложи им это — твоя идея покажется им совершенно абсурдной. Каждый, кому нужен свет, должен принести его сюда с собой — и тогда у него здесь будет свой свет. То же и со временем: каждый, кто нуждается во времени, боясь хаоса, приносит сюда свое время. Здесь у каждого — собственное время, у всех оно разное, в зависимости от того, кто когда сбился со счета, но все одинаково правы, и каждый верит в него, подчиняет свою жизнь его ритмам. У меня сейчас — вечер, у тебя — утро, ну и что? Такие, как ты, хранят в своих странствиях часы так же бережно, как древние люди берегли тлеющий уголек в обожженном черепке, надеясь воскресить из него огонь. Но есть и другие — они потеряли, а может, выбросили свой уголек. Ты знаешь, здесь ведь, в сущности, всегда ночь, поэтому в метро время не имеет смысла, если за ним тщательно не следить. Разбей свои часы, и ты увидишь, во что превратится время, это очень любопытно. Оно изменится, и ты его больше не узнаешь. Оно перестанет быть раздробленным, разбитым на отрезки, часы, минуты, секунды. Время — как ртуть: раздробишь его, а оно тут же срастется, вновь обретет свою целостность и неопределенность. Люди приручили его, посадили его на цепочку от своих карманных часов и секундомеров, и для тех, кто держит его на цепи, оно течет одинаково. Но попробуй освободи его — и ты увидишь: для разных людей оно течет по-разному, для кого-то медленно и тягуче, измерямое выкуренными сигаретами, вдохами и выдохами, для кого-то мчится, и измерить его можно только прожитыми жизнями. Ты думаешь, сейчас утро? Есть определенная вероятность того, что ты прав — приблизительно одна четвертая. Тем не менее, это утро не имеет никакого смысла, ведь оно там, на поверхности. Но там больше нет жизни. Во всяком случае, людей там больше не осталось. Имеет ли значение, что происходит сверху для тех, кто никогда там не бывает? Нет; поэтому я и говорю тебе «добрый вечер», а ты, если хочешь, можешь ответить мне «доброе утро». Что же до самой станции, у нее и вовсе нет никакого времени, кроме, пожалуй, одного, и престранного: сейчас четыреста девятнадцать дней, и отсчет идет в обратную сторону.