Старик все говорил и говорил, заискивающе заглядывая Артему в глаза, и тот отчего-то чувствовал себя ужасно неловко. Хотя старичок ковылял изо всех сил, Артему все равно казалось, что они продвигаются слишком медленно, и все меньше и меньше людей нагоняло их сзади. Похоже было, что скоро они окажутся последними. Ванечка косолапо ступал справа от старика, вцепившись ему в руку, и безмятежное выражение лица опять вернулось к нему. Время от времени он вытягивал правую руку вперед и возбужденно гугукал, указывая на какой-нибудь предмет, брошенный или оброненный в спешке бежавшими со станции, или просто в темноту, которая теперь сгущалась впереди. — А вас, я прошу прощения, как зовут, молодой человек? А то как-то знаете, беседуем, а друг другу еще не представились… Артем? Очень приятно, а я — Михаил Порфирьевич. Порфирьевич, совершенно верно. Отца звали Порфирий, необычное, понимаете, имя, и в советские времена к нему у некоторых организаций даже вопросы возникали, тогда все больше другие имена были в моде — Владилен, или там Сталина… А вы сами откуда? С ВДНХ? А вот мы с Ванечкой с Баррикадной, я там жил когда-то, — старик стеснительно улыбнулся, — знаете, там такое здание стояло, высотное, прямо рядом с метро… Хотя, вы, наверное, уже и помните никаких зданий… Сколько вам, прошу прошу прощения, лет? Двадцать четыре? Ну, не важно все это, конечно. У меня там квартирка была двухкомнатная, довольно высоко, и такой вид открывался на центр чудесный, квартирка небольшая, но очень, знаете, уютная, полы, конечно же, дубовый паркет, как и у всех там, кухонька с газовой плитой, Боже, я вот сейчас думаю — какое удобство — газовая плита! — а тогда все плевался, электрическую хотел, только накопить никак не мог. Как заходишь — справа на стене репродукция Тинторетто, в хорошей позолоченной раме, такая красота! Постель была настоящая, с подушками, с простынями, все всегда чистое, большой рабочий стол, с такой лампой на ножке, с пружинками — так ярко светила, а главное — книжные полки, до самого потолка, мне еще от отца большая библиотека досталась, ну я и сам еще собирал, и по работе, и интересовался. Ах, да что я вам все это рассказываю, вам наверное, и неинтересно это, стариковская чепуха… А я вот до сих пор вспоминаю, очень, понимаете, не хватает, особенно стола и книг, а в последнее время все больше отчего-то по кровати скучаю, здесь-то себя не побалуешь, у нас там такие деревянные койки стоят, знаете, самодельные, а иной раз приходится и прямо на полу, на тряпье каком-нибудь. Но это ничего, главное ведь вот здесь — он указал себе на грудь, главное — то, что происходит внутри, а не снаружи. Главное — внутри оставаться все тем же, не опуститься, а условия — черт с ними, прошу прощения, с условиями! Хотя по кровати вот, отчего-то, знаете, особенно…

Он не замолкал ни на минуту, и Артем все слушал с вежливым интересом, хотя никак не мог себе представить, что это — жить в высотном здании, и как это, когда вид открывается. Не очень хорошо, хотя и не в первый раз уже слышал про это устройство, он понимал, что такое газовая плита, про газы он, конечно же, знал, что в одном туннеле, например, газ вышел, и люди отравились, но как от этого газа можно было готовить пищу? Когда же Михаил Порфирьевич затих ненадолго, чтобы перевести дыхание, он решил воспользоваться этой паузой, чтобы вернуть разговор в нужное русло. Как-никак, а через Пушкинскую (Или уже Гитлерскую?) надо было идти, делать пересадку на Чеховскую, а оттуда уже — к заветному Полису. — Неужели там настоящие фашисты? — ввернул он. — Что вы говорите? Фашисты? Ах, да, простите, я тут совсем заговорился, — сконфуженно вздохнул старик. — Да-да, вы знаете, такие бритоголовые, на рукавах повязки, просто ужасно. Над входом на станцию, и везде по ней такие знаки висят, знаете, раньше обозначали, что перехода здесь нет — такая черная фигурка в запрещающем красном круге с перечеркивающей линией. Я думал, это у них ошибка какая-то, уж слишком много везде этих знаков, и имел глупость спросить. Оказывается, это их новый символ. Означает, что черным вход запрещен, или что сами они запрещены, какая-то глупость, в-общем.

Артема так и передернуло при слове «черные». Он кинул на Михаила Порфирьевича испуганный взгляд и спросил осторожно: — Неужели там есть черные? Неужели они и туда пробрались? — А в голове лихорадочно крутилась паническая карусель: как же это, он ведь и недели не пробыл в пути, неужели ВДНХ пала, и черные уже атакуют Пушкинскую? Неужели его миссия провалена? Он не успел, не справился? Все было бесполезно? Нет, такого быть не может, обязательно бы шли слухи, пусть искажающие опасность, но ведь какие-то слухи непременно бы были… Неужели? Но ведь это конец всему…

Михаил Порфирьевич с опаской посмотрел на него и осторожно спросил, отступая незаметно на шаг в сторону: — А вы, я извиняюсь, сами какой идеологии придерживаетесь? — Я, в-общем, никакой, — замялся Артем. — А что? — А к другим национальностям как относитесь, к кавказцам, например? — А причем здесь кавказцы? — недоумевал Артем. — Вообще-то, я не очень хорошо в национальностях разбираюсь. Ну, французы там, или немцы, американцы раньше были. Но ведь их, наверное, больше никого не осталось… А кавказцев, я, честно говоря, и не знаю совсем, — неловко признался он. — Ну ведь это кавказцев они «черными» и называют, — объяснил Михаил Порфирьевич, все стараясь понять, не обманывает ли его Артем, прикидываясь дурачком. — Но ведь кавказцы, если я все правильно понимаю, обычные люди? — уточнил Артем. — Я вот сегодня только видел нескольких… — Совершенно обычные! — успокоенно подтвердил Михаил Порфирьевич. — Совершенно нормальные люди, но эти головорезы решили, что они чем-то от них отличаются, и преследуют их. Просто бесчеловечно! Вы представляете, у них там в потолок, прямо над путями, вделаны таки крюки, и на одном из них висел человек, настоящий человек. Ванечка так возбудился, стал тыкать в него, мычать, тут эти изверги и обратили на него внимание.

При звуке своего имени подросток обернулся и вперил в старика долгий мутный взгляд, и Артему показалось, что он слушает и даже отчасти понимает, о чем идет речь, но его имя больше не повторялось, и он быстро утратил интерес к Михаилу Порфирьевичу, переключив свое внимание на шпалы. — И, раз мы заговорили о народах, они там, очень, судя по всему, перед немцами преклоняются. Ведь это немцы эту их идеологию изобрели, ну да вы, конечно, знаете, что я буду вам рассказывать, — торопливо добавил тот, и Артем неопределенно кивнул, хотя ничего он на самом деле не знал, просто не хотелось выглядеть неучем. — Знаете, везде орлы эти немецкие висят, и нарисованы тоже, свастики, само собой разумеется, какие-то фразы на немецком, цитаты Гитлера, что-то про доблесть, про гордость, ну и все в таком духе, — продолжал старик, — какие-то у них там парады, марши, пока мы там стояли, и я их пытался уговорить Ванечку не обижать, через платформу все маршировали, и песни пели. Что-то про величие духа и презрение к смерти. — Но вообще-то, знаете, немецкий они удачно выбрали. Немецкий язык просто создан для подобных вещей. Я, видите ли, по-немецки немного понимаю… Вот, смотрите, у меня где-то здесь записано, — и, сбиваясь с шага, он извлек из внутреннего кармана своей куртки засаленный блокнот. — Постойте секундочку, посветите мне, будьте любезны, вашим замечательным фонарем… Где это было? Ах, вот!

И в желтом кружке света Артем увидел прыгающие латинские буквы, аккуратно выведенные на блокнотном листе и даже заботливо окруженные рамкой с трогательными виньеточками.

Du stirbst. Besitz stirbt.

Die Sippen sterben.

Der einzig lebt — wir wissen es

Der Toten Tatenruhm.

Латинские буквы Артем читать тоже мог, сам научился по какому-то учебнику для начальных классов, откопанному в станционной библиотеке. Беспокойно оглянувшись назад, он посветил на блокнот еще раз. Понять, конечно, он ничего не смог. — Что это? — спросил он, увлекая вновь за собой Михаила Порфирьевича, торопливо запихивавшего свой блокнот в карман и пытавшегося сдвинуть с места Ванечку, который теперь отчего-то уперся и начинал недовольно рычать. — Это стихотворение, — немного обиженно, как показалось Артему, ответил тот. — В память о погибших воинах. Я, конечно, в стихах перевести не берусь, но приблизительно так: «Ты умрешь. Умрут все близкие твои. Владенья сгинут. Одно лишь будет жить — мы помним Погибших славу боевую» Но как это слабенько все-таки по-русски звучит, а? А на немецком — просто гремит! Дер тотен татенрум! Просто мороз по коже! М-да… — осекся вдруг он, устыдившись, видимо, своей восторженности.